Ромашов знал об этих хлопотах. О чем он думал, на что надеялся — я не спрашивала, и он не начинал разговора. Но был день, когда я догадалась о многом.

У меня не было никакого сомнения в том, что если экспедиция состоится, я поеду на Северную Землю вместе с Саней. Я написала об этом начальнику Главсевморпути и предложила свои услуги как геолог. Вскоре пришел ответ из сектора кадров и, к сожалению, совсем не тот, которого я ожидала: мне предлагали работу на одной из полярных станций — по моему выбору — и просили явиться в Главсевморпуть для переговоров.

В этот день я поздно вернулась домой — как всегда, когда попадала в «город», — и на лестнице вспомнила с досадой, что забыла запереть дверь. Между тем кто—то расхаживал у меня в комнате — без сомнения, воры. Но это были не воры. Это был Ромашов, который остановился, когда я вошла, и я сразу увидела, что он очень расстроен.

— Я прочитал это письмо, — сказал он, не здороваясь. — Вы хотите ехать в экспедицию, вот что!

Я посмотрела на него и невольно вспомнила, что в школе его дразнили «совой». У него были совершенно круглые глаза, и в эту минуту он был удивительно похож на сову. Но это была довольно большая сова, которая крикнула: «Вот что!» и с трудом перевела дыхание.

— А зачем вы читаете чужие письма? — спросила я довольно миролюбиво.

— Это не полагается, Миша.

— Вы скрываете от меня! А сами за моей спиной хлопочете чтобы уехать!

— Миша, что вы, в уме? Не хватает еще, чтобы я у вас спросилась!

Он вдруг как—то странно всхлипнул — не то засмеялся, не то заплакал.

— Я сам, — высоким голосом сказал он, — если вы хотите, сделаю это. Хорошо, вы поедете!

Я промолчала. Мне почему—то не хотелось его обижать.

— Почему вы молчите?

— Потому, что не намерена отвечать на ваш вздор

— Катя, Катя!

— Послушайте, — сказала я спокойно, — вам нужно, знаете что? Отдохнуть. Вы устали. С чего вы взяли, что я останусь в Москве?

— Да, вы останетесь.

Я хотела засмеяться, но он шагнул ко мне, и у него стало такое лицо, что, кажется, еще секунда, и он бы меня ударил.

— Ну, вот что, дорогой мой, — сказала я все еще спокойно, но уже не так, как бы мне хотелось, — где ваше пальто и шляпа?

— Катя! — снова с отчаянием пробормотал он.

— Вот вам и «Катя». Я знаю, на что вы рассчитываете, даже если бы я и осталась. Вы, вероятно, совсем сошли с ума, но это меня мало интересует. Ну—с?

Он молча надел пальто, шляпу и вышел.

Осенью 1935 года экспедиция была, наконец, решена. Известный полярник профессор В. выступил со статьей, в которой высказывал убеждение, что, судя по дневникам штурмана Климова, «материалы экспедиции Татаринова, если бы их удалось найти, могли бы иметь значение и для современного изучения Арктики». Даже мне эта мысль показалась слишком смелой. Но неожиданно она подтвердилась — и именно это обстоятельство сыграло самую большую роль в признании Саниного проекта. Дело в том, что, изучив карту дрейфа «Св. Марии» с октября 1912 по апрель 1914 года, профессор В. высказал предположение, что на широте 78(02'и долготе 64( должна находиться еще неизвестная земля. И вот эта гипотетическая земля, которую В. открыл, сидя в своем кабинете, была обнаружена во время навигации 1935 года. Правда, это оказалась не бог весть какая земля, а всего только клочок арктической суши, затерянной среди ползучих льдов и представлявшей собою крайне унылую картину, но, как бы то ни было, еще одно «белое пятно» было стерто с карты Советской Арктики, и это было сделано с помощью карты дрейфа «Св. Марии».

Не знаю, нужны ли были новые доводы в пользу Саниного проекта, но, так или иначе, «поисковая партия при высокоширотной экспедиции по изучению Северной Земли» была включена в план навигации следующего года. Весной Саня должен был приехать в Ленинград, и мы условились встретиться в Ленинграде, где я еще никогда не была.

Глава 8.

ЛЕНИНГРАД.

О чем только не передумала, чего только не вообразила я в это утро 10 мая 1936 года, подъезжая к Ленинграду, где на другой день должна была встретиться с Саней! Вагон дребезжал и скрипел, должно быть попался старый, но я прекрасно, спокойно спала всю ночь, а проснувшись, стала мечтать и мечтать. И как же хорошо было мне мечтать, точно за тысячу километров слыша однообразный железный шум колес и сонное дыхание соседей! Как прекрасно я устраивала в своей жизни и то, что могло и то, чего не могло быть! Мне казалось, что все могло быть — и даже то, что мой отец жив и мы найдем его и вернемся вместе. Это было невозможно, но у меня было так просторно и тихо на душе, что я допустила и это. Я как бы приказала в душе, чтобы мы нашли его, — и вот он стоит, седой, прямой, и нужно, чтобы он уснул, а то он сойдет с ума от волнения и счастья.

Вагон раскачивался и скрипел, и это было как бы равномерная громкая музыка, которая все начиналась и начиналась. Я все ждала — что же дальше? — а она снова начиналась. Что еще придумать, что приказать себе — самое прекрасное, самое чудесное в жизни? И я придумала, что мы возвращаемся и нас встречают, как встречали героев—летчиков, спасших челюскинцев в 1933 году, когда эти люди, которых любили все и о которых все говорили, ехали в машинах, покрытых цветами, и вся Москва была белая от цветов и листовок и белых платьев, в которых женщины встречали героев. Но этого я хотела не для себя, а для Сани и для отца, если только допустить самое невозможное, что нельзя, допустить иначе, как только теперь, в полусне, в вагоне, под эту равномерную, монотонную музыку колес, которая все начиналась…

Тогда «стрела» приходила в Ленинград в 10.20, и соседи давно уже курили в коридоре, должно быть, ждали, когда я оденусь и выйду, а я все лежала. Я точно боялась, что долго теперь ко мне не вернется это чудное, детское состояние души.

Мы условились, что Санина сестра (которую я, в отличие от моего Сани, и в письмах всегда называла Сашей) встретит меня на вокзале «или Петя, — писала она, — если я буду нездорова». Она не раз мельком упоминала о своем нездоровье, но письма были такие веселые, с рисунками, что я не придавала этим упоминаниям никакого значения. Впрочем, я подозревала, в чем дело. В одном из писем Петя был изображен с книгою в одной руке и а младенцем — в другой, причем, как ни странно, они были похожи.

Все уже стояли в шляпах и пальто, и соседи помогли мне снять с полки мой чемодан — довольно тяжелый, потому что я взяла все, что у меня было, и даже несколько интересных образцов горных пород, точно предчувствовала, что теперь долго не вернусь в Москву. Я волновалась — Ленинград! Между голов вдруг стал виден перрон, и я сразу начала искать Сковородниковых, но перрон пробегал, а их не было, и я вспомнила с досадой, что не телеграфировала им номер вагона.

Носильщик вытащил мой чемодан, и мы с ним стояли, пока все не прошли, а Сковородниковых все не было.

— Может, у подъезда? — сказал носильщик.

Мы вышли к подъезду, и я простояла еще с добрых полчаса и, наконец, решила, что это свинство. Так приглашать к себе, а потом даже не встретить! И зная, что я в первый раз в Ленинграде.

Одну минуту я колебалась, не заехать ли в гостиницу, но немного беспокоилась, потому что это все—таки было странно, и поэтому поехала к Сковородниковым.

В сущности говоря, я их почти не знала. Мы познакомились с Сашей в Энске много лет тому назад и с тех пор виделись едва ли три—четыре раза. Но мы регулярно переписывались, и больше всего в те тяжелые годы, когда я была так одинока в Москве после маминой смерти. Она пересказывала мне Санины письма и всегда уверяла, что он любит меня, даже когда он забыл обо мне — в Балашове, а потом в Заполярье.

Она была моим другом, и я нисколько не сомневалась, что теперь, когда мы увидимся, так и окажется, что она — мой друг, тем более, что она была сестрой Сани.

С Петей я тоже встречалась очень мало. В Энске это был длинный, лохматый молодой человек, который всегда делал что—нибудь неожиданное — неожиданно приходил в гости, когда его никто не ждал, и так же неожиданно срывался с места и уходил. Несколько раз он приезжал в Москву с одним из ленинградских театров и всегда заходил ко мне — такой же быстрый, лохматый и «неожиданный», разве что стал немного постарше.