Тетушка просит летать пониже.
Кажется, я довольно удачно рассказал эту историю, все смеялись, и громче всех Николай Антоныч. Он так и закатился! При этом он побледнел, — он всегда немного бледнел от смеха.
Катя почти не сидела за столом, все вставала и подолгу пропадала на кухне, и мне казалось, что она уходит, просто чтобы остаться одной и немного подумать: такое у нее было выражение, когда она возвращалась. В одну такую минуту она, вернувшись, зачем—то подошла к буфету с плетеной сухарницей в руках и, как видно, забыла, зачем подошла. Я посмотрел ей прямо в глаза, и она ответила мне озабоченным, недоумевающим взглядом.
Должно быть, Николай Антоныч заметил, как мы обменялись взглядами. Тень легла на его лицо, и он стал говорить еще медленнее и круглее.
Потом пришел Ромашка. Нина Капитоновна открыла ему, и я слышал, как она сказала в передней с робким ехидством:
— А у нас гость!
Он довольно долго топтался в передней, — наверно, прихорашивался, — потом вошел и нисколько не удивился, увидев меня.
— А, вот что это за гость! — кисло улыбаясь, сказал он. — Рад, рад, очень рад. Очень рад.
Видно было, как он рад. Вот я действительно был рад! Едва он вошел, я стал следить за каждым его движением. Я не спускал с него глаз. Что это за человек? Каков он стал? Как он относится к Николаю Антонычу, к Кате? Вот он подошел к ней, заговорил с ней, и каждое его движение, каждое слово были как бы маленькой загадкой для меня, которую я тут же разгадывал и снова и снова напряженно, внимательно следил за ним и думал о нем.
Теперь, когда я увидел их рядом — его и Катю, мне стало даже смешно: так он был ничтожен в сравнении с ней, так некрасив и мелок. Он очень уверенно заговорил с ней, и я отметил в уме: «Слишком уверенно». Он что—то шутливо сказал Нине Капитоновне — никто не улыбнулся, и я отметил в уме: «Даже Николай Антоныч».
Впрочем, они сейчас же заговорили о своих профессиональных делах — о защите какой—то диссертации, которую Николай Антоныч считал плохой, а Ромашка — хорошей.
Это было сделано, конечно, для того, чтобы подчеркнуть, что мое присутствие для них безразлично. Но мне это даже понравилось, потому что я мог теперь молча сидеть, смотреть на них, слушать и думать.
«Нет, — думал я, — это не прежний Ромашка, который как бы гордился тем, что Николай Антоныч распоряжался им беспрекословно. Он говорит с ним пренебрежительно, почти нагло, и Николай Антоныч отвечает морщась, устало, Это сложные отношения, и они очень не нравятся Николаю Антонычу. Я был прав. Это — не поручение. Он взял у Вышимирского бумаги не для того, чтобы уничтожить их. Он сделал это, чтобы продать их Николаю Антонычу, — вот что на него похоже! И, должно быть, дорого взял. Или еще не продал, торгует».
Катя что—то спросила у меня, я ответил, Ромашка, слушая Николая Антоныча, посмотрел на нас с беспокойством, — и вдруг одна мысль медленно прошла среди других и как будто остановилась в стороне, дожидаясь, когда я подойду к ней поближе. Это была очень странная мысль, но вполне реальная для того, кто с детских лет знал Ромашова. Но сейчас я не мог останавливаться на ней, потому что она была страшная, и лучше было сейчас об этом не думать. Я только как бы взглянул на нее издалека.
Потом Николай Антоныч с Ромашкой зачем—то пошли в кабинет, и мы остались со старушками, одна из которых ничего не слышала, а другая притворялась, что ничего не слышит.
— Катя, — негромко сказал я. — Завтра в семь часов тебя просил зайти Иван Павлыч. Ты придешь?
Она молча кивнула.
— Ничего, что я пришел? Мне очень хотелось тебя увидеть.
Она снова кивнула.
— И забудь, пожалуйста, об этом вечере третьего дня. Все не то и не так, и вообще считай, что мы еще не встречались.
Она смотрела на меня молча — и ничего не понимала.
Глава 8.
ВЕРЕН ПАМЯТИ.
Что же это была за мысль? Я думал над нею весь вечер и не заметил, как заснул, а утром проснулся с таким чувством, как будто и не спал — все думал.
Так было весь день. С этой мыслью я поехал в Главсевморпуть, в Географическое общество, в редакцию одного полярного журнала, По временам я забывал о ней, но это было так, как будто я просто оставлял ее у подъезда, а потом выходил и встречался с ней, как со старой знакомой.
В шестом часу, усталый и раздраженный, я добрался до Кораблева. Он работал, когда я пришел, — проверял тетради. Две большие кипы лежали подле него на столе, и он сидел в очках и читал, держа наготове руку с пером и время от времени безжалостно подчеркивая ошибки. Не знаю, что это была за работа — на каникулах, когда школа закрыта. Но он и на каникулах умел находить работу.
— Иван Павлыч, вы работайте, а я немного посижу. Ладно? Устал.
И некоторое время мы сидели в полной тишине, прерываемой только скрипом пера да сердитым ворчанием Кораблева. Прежде я не замечал, чтобы он так сердито ворчал за работой.
— Ну, Саня, как дела?
— Иван Павлыч, я хочу задать вам один вопрос.
— Пожалуйста.
— Вы знаете, что у Вышимирского до последнего времени бывал Ромашов?
— Знаю.
— А вам известно, зачем он к нему приходил?
— Известно.
— Иван Павлыч, — сказал я с упреком. — Вот я вас опять не узнаю, честное слово! Вам была известна такая вещь, и вы мне ничего не сказали.
Кораблев серьезно посмотрел на меня. Он был очень серьезен в этот вечер — должно быть, немного волновался, поджидая Катю, и не хотел, чтобы я догадался об этом.
— Я тебе много чего не сказал, Саня, — возразил он. — Потому что ты, хотя теперь и пилот, а вдруг можешь взять, да и двинуть кого—нибудь ногой по морде.
— Когда это было! Иван Павлыч, дело в том, что мне пришла в голову одна мысль. Конечно, может быть, я ошибаюсь. Тем лучше, если я ошибаюсь.
— Вот видишь, ты уже волнуешься, — сказал Кораблев.
— Я не волнуюсь, Иван Павлыч. Вы не думаете, что Ромашка мог потребовать от него… мог сказать, что он будет молчать, если Николай Антоныч поможет ему жениться на Кате?
Кораблев ничего не ответил.
— Иван Павлыч! — заорал я.
— Волнуешься?
— Я не волнуюсь. Но я одного не могу понять: как же Катя—то могла позволить ему даже думать об этом? Ведь это же Катя!
Кораблев задумчиво прошелся по комнате. Он снял очки, и у него стало грустное лицо. Я заметил, что он несколько раз взглянул на портрет Марьи Васильевны, тот самый, где она снята с коралловой ниткой на шее, портрет, который по—прежнему стоял у него на столе.
— Да, Катя, — медленно сказал он. — Которой ты совершенно не знаешь.
Это была новость. Я не знаю Катю!
— Ты не знаешь, как она жила эти годы. А я знаю, потому что… интересовался, — быстро сказал Кораблев. — Тем более, что ею больше никто, кажется, особенно не интересовался.
Это было сказано обо мне.
— Она очень тосковала после смерти матери, — продолжал он. — И рядом с нею был один человек, который тосковал так же, как она, или, может быть, еще больше Ты знаешь, о ком я говорю.
Он говорил о Николае Антоныче.
— Очень опытный, очень сложный человек, — продолжал Кораблев. — Человек страшный. Но он действительно всю жизнь любил ее мать, всю жизнь — не так мало. И эта смерть очень сблизила их, — вот в чем дело.
Он стал закуривать, и у него немного дрожали пальцы, когда он чиркнул спичкой, а потом тихонько положил ее в пепельницу.
— И вот появился Ромашов, — продолжал он. — Должен тебе сказать, что ты и его не знаешь. Это — тоже Николай Антоныч, только в другом роде. Во—первых, он энергичен. Во—вторых, у него нет совсем никакой морали — ни плохой, ни хорошей. В—третьих, он способен на решительный шаг, то есть человек дела. И вот этот человек дела, который очень хорошо знает, что ему нужно, в один прекрасный день явился к своему учителю и другу и говорит ему: «Николай Антоныч, вообразите, оказывается, этот Григорьев был совершенно прав. Вы действительно обокрали экспедицию капитана Татаринова. Кроме того, за вами числятся еще разные штуки, о которых вы не упоминали в анкетах…» Нина Капитоновна слышала этот разговор. Она его не поняла и прибежала ко мне. Ну, а я — понял.