— Делай, что хочешь, — уныло сказал Кораблев.

Я ушел. Он не тронулся с места, так и остался у печки, усталый и в полном отчаянии. Мы оба были в отчаянии, но у меня к этому чувству присоединялось какое—то хладнокровное бешенство, а он был в безнадежной усталости, старый и совершенно один в пустой, холодной квартире.

Глава 24.

КЛЕВЕТА.

Легко сказать: я пойду к нему и попрошу его показать эти письма. Мне тошно было и думать об этом. В самом деле, станет он говорить со мной! Он спустит меня с лестницы — и вся недолга. Не стану же я драться с ним. Он все—таки больной и старый.

Я бы не пошел. Но одна мысль не оставляла меня: Катя.

У меня начинала болеть голова, когда я вспоминал, как сурово она отвернулась от меня на похоронах. Теперь мне было ясно, почему она сделала это: Николай Антоныч уверил ее, что я во всем виноват.

Я представлял себе, как он разговаривает с нею, и сердце у меня так и ходило: «А, у твоего друга такая превосходная память. Почему же до поездки в Энск он ни разу не вспомнил об этих письмах?»

В самом деле, как мог я забыть о них? Я, который был так поражен ими в детстве? Я, читавший их наизусть в поездах между Энском и Москвою? Забыть об этих письмах, как будто с далеких звезд упавших в наш маленький город?

У меня было только одно объяснение — судите сами, верное или нет.

Когда Катя рассказывала мне историю своего отца, когда я рассматривал его на старых фото, в кителе с погонами, в фуражке с белым, поднятым сзади чехлом, когда я читал его книги, мне всегда казалось, что это было очень давно, во всяком случае за много лет до того, как я уехал из Энска. А письма — это было мое детство, то есть совсем другое время. Мне просто не пришло в голову, что эти два совершенно разных времени следовали одно за другим. Здесь была не ошибка памяти, а какая—то совсем другая ошибка.

Тысячу раз я думал о «фоне». Так это о нем писал капитан Татаринов: «Вся экспедиция шлет ему проклятия». Так это о нем он писал: «Всеми нашими неудачами мы обязаны только ему». А Кораблев сказал, что в неудаче такого дела нельзя винить одного человека. Капитан думал иначе.

Так это о нем он писал: «Вот как дорого обошлась нам эта услуга». А почему бы, собственно говоря, какому—то «фону» оказывать капитану Татаринову эту услугу? Услугу ему мог оказать богатый двоюродный брат — недаром же я столько слышал от него об этой услуге.

Словом, у меня не было никакого плана действий, когда, в синей парадной курточке, вечером второго февраля я пришел к Татариновым и сказал незнакомой девушке, которая открыла мне дверь, что мне нужен Николай Антоныч.

Через открытую дверь было видно, что в столовой пьют чай. Нина Капитоновна негромко сказала что—то, и я увидел ее в полосатой шали, сидящую у самовара…

Не знаю, что подумал, увидев меня, Николай Антоныч, но, появившись на пороге, он вздрогнул и немного отступил назад.

— Что тебе нужно?

— Я хотел поговорить с вами.

Он немного подумал.

— Зайди.

Я хотел пройти к нему в кабинет, но он сказал:

— Нет, сюда.

Потом я догадался, что это было нарочно: он заманил меня в столовую, чтобы расправиться со мной перед всеми.

Все немного испугались, когда вслед за ним я появился в столовой. Старухи Бубенчиковы, которых я вовсе не ожидал здесь увидеть, одновременно вскочили, и та, что в Энске гналась за мной, уронила на стол чайную ложечку. Катя вошла в столовую с другой стороны и так и замерла на пороге.

Я пробормотал:

— Может быть, здесь неудобно?

— Нет, здесь удобно.

Нужно было сразу поздороваться, как только я вошел, а теперь, пожалуй, не стоило, но я все—таки поклонился. Никто не ответил, только Нина Капитоновна чуть заметно кивнула.

— Ну—с?

— Вы сказали Ивану Павлычу, что капитан Татаринов писал вам о каком—то фон Вышимирском. Мне это необходимо знать, потому что выходит, будто я нарочно уверял Марью Васильевну только для того, чтобы как—то насолить вам. Но так думает, например, Кораблев. И другие. Одним словом, я прошу вас показать мне эти письма, посредством которых вы хотите доказать, что в гибели экспедиции виноват какой—то фон Вышимирский, а в смерти (я проглотил это слово) … во всем остальном — я.

Это была довольно длинная речь, но я приготовил ее заранее и поэтому сказал без запинки. Только запнулся, когда сказал о смерти Марьи Васильевны, и потом еще на слове «и другие», потому что подумал о Кате. Она все еще стояла на пороге, вытянувшись и затаив дыхание.

Теперь только, во время этой речи, я заметил, как постарел Николай Антоныч. Он стал похож на старую птицу с горбатым носом, щеки опустились, и даже золотой зуб, который прежде как—то освещал все лицо, потускнел.

Он слушал меня и громко дышал. Казалось, он не знал, что мне ответить. Но в эту минуту вторая Бубенчикова спросила его с удивлением:

— Кто это?

И он перевел дыхание и заговорил.

— Кто это? — свистящим шепотом переспросил он. — Это тот подлый клеветник, о котором я говорю вам ежедневно и ежечасно.

— Николай Антоныч, если вы хотите ругаться…

— Это человек, который убил ее, — повторил Николай Антоныч. У него задрожало лицо, и он стал ломать пальцы. — Это человек, оклеветавший меня самой страшной клеветой, какая только доступна воображению. Но я еще жив!

Никто и не думал, что он умер, и я хотел сказать ему об этом, но он опять закричал:

— Я еще жив!

Нина Капитоновна взяла его за руку. Он вырвал руку.

— Я мог бы прибегнуть к закону и засудить его за все… За все, что он сделал, чтобы отравить мою жизнь. Но есть другие законы, другой суд, и по этим законам он когда—нибудь еще почувствует, что он сделал. Он убил ее, — сказал Николай Антоныч, и слезы так и брызнули из его глаз. — Она умерла из—за него. Пускай же он живет, если может…

Нина Капитоновна отодвинула стул и взяла его под руку, точно боялась, что он сейчас упадет. Он мутно посмотрел на нее. Это была минута, когда я усомнился в своей правоте. Но только одна минута.

— Из—за кого же? Боже мой, из—за кого? — продолжал Николай Антоныч. — Из—за этого мальчишки, который так низок, что осмелился снова придти в дом, где она умерла. Из—за этого мальчишки с нечистой кровью…

Не знаю, что он хотел этим сказать, и почему его кровь была чище, чем моя. Ничего! Я молча слушал его. Катя стояла у стены, вытянувшись, очень прямая.

— …Снова осмелился придти в этот дом, из которого я его выбросил, как змею. Вот ведь есть же судьба, боже мой! Я отдал ей свою жизнь, я сделал для нее все, что только в силах был сделать человек для любимого человека, а она умирает из—за этой подлой, гнусной змеи, которая говорит ей, что я — не я, что я всегда обманывал ее, что я убил ее мужа, своего брата.

Меня поразило, что он говорил с такой страстью, совершенно не помня себя. Я чувствовал, что очень бледен. Но ничего! Я знал, что ему ответить.

— Николай Антоныч, — сказал я, стараясь не волноваться и замечая, однако, что язык не очень слушается меня. — Я не буду отвечать на ваши эпитеты, потому что понимаю, в каком вы состоянии. Вы действительно выгоняли меня, но я снова пришел и буду приходить снова до тех пор, пока не докажу, что я совершенно не виноват в смерти Марьи Васильевны. И что если кто—нибудь виноват, так уж во всяком случае, не я, а кто—то другой. Факт тот, что у вас имеются письма покойного капитана Татаринова, посредством которых вы убедили Кораблева и, очевидно, вообще всех, что я вас оклеветал. Я прошу вас показать мне эти письма, чтобы все могли убедиться, что я действительно та подлая змея, о которой вы только что говорили.

Страшный шум поднялся вслед за этими словами. Бубенчиковы, все еще не понимая, кричали наперерыв:

— Кто это?!

Но им никто не объяснял, кто я, и они кричали все громче. Нина Капитоновна тоже кричала на меня, чтобы я уходил. Только Катя не говорила ни слова. Она стояла у стены и смотрела то на Николая Антоныча, то на меня.