Я был поражен.

— В Марью Васильевну? Еще в те годы?

— Да, да, да, — нетерпеливо повторил Вышимирский. — Тут были личные причины. Вы понимаете — личные. Личность, личность, личные. Он был готов отдать все свое состояние, чтобы отправить этого капитана на тот свет. И отправил.

Но любовь — любовью, а дело — делом. Николай Антоныч не отдал своего состояния, напротив — он его удвоил. Он принял, например, гнилую одежду для экспедиции, получив от поставщика взятку. Он принял бракованный шоколад, пропахший керосином, тоже за взятку.

— Вредительство, вредительство, — сказал Вышимирский. — План! Вредительский план!

Впрочем, сам Вышимирский прежде был, очевидно, другого мнения об этом плане, потому что он принял в нем участие и был послан Николаем Антонычем в Архангельск, чтобы встретить там экспедицию и дополнить ее снаряжение.

Вот тут—то и появилась на свет доверенность, которую Николай Антоныч показывал Кораблеву. Вместе с этой доверенностью Вышимирскому были переведены деньги — векселя и деньги…

И, сердито сопя носом, старик вынул из комода несколько векселей. В общем, вексель — это была расписка в получении денег с обязательством вернуть их в указанный срок. Но эта расписка писалась на государственной бумаге, очень плотной, с водяными знаками, и имела роскошный и убедительный вид. Вышимирский объяснил мне, что эти векселя ходили вместо денег. Но это были не совсем деньги, потому что «векселедатель» вдруг мог объявить, что у него нет денег.

Тут были возможны разные жульнические комбинации, и в одной из них Вышимирский обвинял Николая Антоныча.

Он обвинял его в том, что векселя, которые Николай Антоныч перевел на его имя вместе с доверенностью, были «безнадежные», то есть что Николай Антоныч заранее знал, что «векселедатели» уже разорились и ничего платить не станут. А Вышимирский этого не знал и принял векселя как деньги, — тем более, что «векселедатели» были разные купцы и другие почтенные по тем временам люди. Он узнал об этом, лишь, когда шхуна ушла, оставив долгов на сорок восемь тысяч. В уплату этих долгов никто, разумеется, не принимал «безнадежных» векселей.

И вот Вышимирский должен был заплатить эти долги из своего кармана. А потом он должен был заплатить их еще раз, потому что Николай Антоныч подал на него в суд, и суд постановил взыскать с Вышимирского все деньги, которые были переведены на его имя в Архангельск.

Конечно, я очень кратко рассказываю здесь эту историю. Старик рассказывал ее два часа и все вставал и садился.

— Я дошел до Сената, — наконец грозно сказал он. — Но мне отказали.

Ему отказали — и это был конец, потому что имущество его было продано с молотка. Дом — у него был дом — тоже продан, и он переехал в другую квартиру, поменьше. Жена у него умерла от горя, и на руках остались малолетние дети. Потом началась революция, и от второй квартиры, поменьше, осталась одна комната, в которой ему теперь приходится жить. Конечно, «это — временное», потому что «правительство вскоре оценит его заслуги, которые у него есть перед народом», но пока ему приходится жить здесь, а у него взрослая дочь, которая владеет двумя языками и из—за этой комнаты не может выйти замуж: мужу некуда въехать. Вот дадут персональную пенсию, и тогда он переедет.

— Куда—нибудь, хоть в дом инвалидов, — сказал он, горько махнув рукой.

Очевидно, этой взрослой дочери очень хотелось замуж, и она его выживала.

— Николай Иваныч, — сказал я ему. — Можно мне задать один вопрос: вы говорите, что он прислал вам эту доверенность в Архангельск. Каким же образом она снова к нему попала?

Вышимирский встал. У него раздулись ноздри, и седой хохол на голове затрясся от негодования.

— Я бросил эту доверенность ему в лицо, — сказал он. — Он побежал за водой, но я не стал ее пить. Я ушел, и со мной был обморок на улице. Да что говорить!

И он снова горько махнул рукой.

Я слушал его с тяжелым чувством. В этом рассказе было что—то грязное, такое же, как и все вокруг, так что мне все время хотелось вымыть руки. Мне казалось, что наш разговор будет новым доказательством моей правоты, таким же новым и удивительным, каким было внезапное появление этого человека. Так и вышло. Но мне было неприятно, что на этих новых доказательствах лежал какой—то грязный отпечаток.

Потом он снова заговорил о пенсии, что ему «непременно должны дать персональную пенсию, потому что у него сорок пять лет трудового стажа». К нему уже приходил один молодой человек и взял бумаги и, между прочим, тоже интересовался Николаем Антонычем, а потом не пришел.

— Обещал хлопотать хлопотать, — сказал Вышимирский, — а потом не пришел.

— Николаем Антонычем?

— Да, да, да! Интересовался, как же!

— Кто же это?

Вышимирский развел руками.

— Был несколько раз, — сказал он. — У меня взрослая дочь, знаете, и они тут пили чай и разговаривали. Знакомство, знакомство!

Слабая тень улыбки пробежала по его лицу: должно быть, с этим знакомством были связаны какие—то надежды.

— Да, любопытно, — сказал я. — И взял бумаги?

— Да. Для пенсии, для пенсии. Чтобы хлопотать.

— И спрашивал о Николае Антоновиче?

— Да, да. И даже — не знаю ли я еще кого—нибудь… Может быть, известно еще кому—нибудь, что он проделывал… эта птица! Я послал его к одному.

— Интересно. Что же это за молодой человек?

— Такой представительный, — сказал Вышимирский. — Обещал хлопотать. Он сказал, что все это нужно для пенсии, именно персональной, именно!

Я спросил, как его фамилия, но старик не мог вспомнить.

— Как—то на «ша», — сказал он.

Потом пришла взрослая дочь, которую действительно нужно было срочно выдать замуж. Но это была нелегкая задача, и вовсе не потому, что «мужу некуда въехать». Дело в том, что у дочери был огромный нос, и она шмыгала им с необыкновенно хищным видом. Не знаю, был ли это хронический насморк, или дурной характер заставлял ее поминутно делать такое движение, но когда я увидел, как она угрожающе шмыгнула на отца, мне сразу стало ясно, почему старику так хочется переехать в дом инвалидов.

Я очень приветливо поздоровался с нею, и она побежала куда—то и вернулась совсем другая: прежде на ней был какой—то арабский бурнус, а теперь — нормальное платье.

Мы разговорились: сперва о Кораблеве — это был наш единственный общий знакомый, — потом о его ученике, который по—прежнему возился в углу со своими катушками и не обращал на нас никакого внимания. У нас был бы даже приятный разговор, если бы не это движение, которое она делала носом. Она сказала, что не любит кино за то, что в кино все люди «какие—то мертвенно—бледные», но в это время старик опять влез со своей пенсией.

— Нюточка, как фамилия того молодого человека? — робко спросил он.

— Какого молодого человека?

— Который обещал похлопотать насчет пенсии.

Нюточка сморщилась. У нее дрогнули губы, и сразу несколько чувств отразилось на лице. Главным образом — негодование.

— Не помню, кажется, Ромашов, — отвечала она небрежно.

Глава 7.

«А У НАС ГОСТЬ»

Ромашка! Ромашка бывал у них! Он обещал старику выхлопотать персональную пенсию, он ухаживал за Нютой с ее носом! В конце концов, он пропал, взяв какие—то бумаги, и старик даже не мог в точности припомнить, что это были за бумаги. Сперва я думал, что это другой Ромашов, однофамилец. Нет, это был он. Я подробно описал его, и Нюта сказала с ненавистью:

— Он!

Он ухаживал за ней, это совершенно ясно. Потом он перестал ухаживать, иначе она не стала бы ругать его так, как она его ругала. Он ходил к старику и выведывал все, что тому было известно о Николае Антоныче. Он собирал сведения. Зачем? Зачем он взял у Вышимирского эти бумаги, из которых, во всяком случае, можно вывести одно заключение, что до революции Николай Антоныч был не педагогом, а грязным биржевым дельцом?

Я возвращался от Вышимирского, и у меня голова кружилась. Тут могло быть только два решения: или для того, чтобы уничтожить все следы этого прошлого, или для того, чтобы держать Николая Антоныча в своих руках.