— И останетесь в меньшинстве, — возразил Николай Антоныч и кивнул нам.

Мы подошли.

— Беспризорник?

— Нет.

— С Наробраза, — объяснила толстуха и положила на стол бумагу.

— Откуда ж ты, Григорьев? — читая бумагу, внушительно спросил меня Николай Антоныч.

— Из Энска.

— А как сюда попал, в Москву?

— Проездом, — отвечал я.

— Вот как, милый! Куда же ты ехал?

Я набрал в грудь воздуха и ничего не сказал. Меня уже сто раз спрашивали, кто да откуда.

— Ну, мы с тобой еще потолкуем. — Николай Антоныч написал что—то на обороте моей бумаги из Наробраза. — А не убежишь?

Я был уверен, что убегу. Но на всякий случай сказал:

— Нет.

Мы ушли. На пороге я обернулся. Игорь, с нетерпеливым презрением ожидавший конца нашего объяснения, быстро говорил что—то, а Николай Антоныч, не слушая, задумчиво глядел мне вслед. О чем он думал? Уж, верно, не о том, что сама судьба явилась к нему в этот день в образе заморыша с темными пятнами на голове, в болтающихся сапогах, в форменной курточке, из которой торчала худая шея.

ЧАСТЬ 2.

ЕСТЬ НАД ЧЕМ ПОДУМАТЬ.

Глава 1.

СЛУШАЮ СКАЗКИ.

«До первого теплого дня» — иначе я и не думал. Спадут морозы — и до свиданья, только меня и видели в детском доме! Но вышло иначе. Я никуда не удрал. Меня удержали чтения…

С утра мы ездили в пекарню за хлебом, потом занимались. Считалось, что мы в первой группе, хотя по возрасту кое—кому пора уже было учиться в шестой. Старенькая преподавательница Серафима Петровна, приходившая в школу с дорожным мешком за плечами, учила нас… Право, мне даже трудно объяснить, чему она нас учила.

Помнится, мы проходили утку. Это были сразу три урока: география, естествознание и русский. На уроке естествознания утка изучалась как утка какие у нее крылышки, какие лапки, как она плавает и так далее. На уроке географии та же утка изучалась как житель земного шара: нужно было на карте показать, где она живет и где ее нет. На русском Серафима Петровна учила нас писать «у—т—к—а» и читала что—нибудь об утках из Брема. Мимоходом она сообщала нам, что по—немецки утка так—то, а по—французски так—то. Кажется, это называлось тогда «комплексным методом». В общем, все выходило «мимоходом». Очень может быть, что Серафима Петровна что—нибудь перепутала в этом методе. Она была старенькая и носила на груди перламутровые часики, приколотые булавкой, так что мы, отвечая, всегда смотрели, который час.

Зато по вечерам она нам читала. От нее я впервые услышал сказку о сестрице Аленушке и братце Иванушке.

Солнце высоко,

Колодец далеко,

Жар донимает,

Пот выступает.

Стоит козлиное копытце

Полное водицы.

«Али—Баба и сорок разбойников» в особенности поразили меня. «Сезам, отворись!» Я был очень огорчен, прочтя через много лет в новом переводе «Тысячи одной ночи», что нужно читать не Сезам, а Сим—Сим, и что это какое—то растение, кажется, конопля. Сезам — это было чудо, заколдованное слово. Как я был разочарован, узнав, что это — просто конопля.

Без преувеличения можно сказать, что я был потрясен этими сказками. Больше всего на свете мне хотелось теперь научиться читать, как Серафима Петровна.

В общем, мне понравилось в детском доме. Тепло, не дует, кормят да еще учат. Не скучно, во всяком случае, не очень скучно. Товарищи относились ко мне хорошо, — наверное, потому, что я был маленького роста. В первые же дни я подружился с двумя хулиганами, и мы не теряли свободного времени даром.

Одного из моих новых друзей звали Ромашкой. Он был тощий, с большой головой, на которой росли в беспорядке кошачьи желтые космы. Нос у него был приплюснутый, глаза неестественно круглые, подбородок квадратный — довольно страшная и несимпатичная морда. Мы с ним подружились за ребусами. Я хорошо решал ребусы, это его подкупило.

Другой был Валька Жуков, ленивый мальчик с множеством планов. То он собирался поступить в Зоологический сад учиться на укротителя львов, то его тянуло к пожарному делу. В пекарне ему хотелось быть пекарем; из театра он выходил с твердым намерением стать актером. Впрочем, у него были и смелые мысли.

— А что, если… — начинал он задумчиво.

— Землю прорыть насквозь и на ту сторону выйти, — язвительно подхватывал Ромашка.

— А что, если…

— Живую мышь проглотить…

Валька любил собак. Все собаки на Садово—Триумфальной относились к нему с большим уважением.

Но все же Валька — это был только Валька, а Ромашка — Ромашка. До Петьки и тому и другому было далеко.

Не могу передать, как я скучал без него.

Я обошел все места, по которым мы бродили, спрашивал о нем у беспризорников, дежурил у распределителей, у детских домов. Нет и нет. Уехал ли он в Туркестан, пристроившись в каком—нибудь ящике под международным вагоном? Вернулся ли домой пешком из голодной Москвы? Кто знает!

Только теперь, во время этих ежедневных скитаний, я узнал и полюбил Москву. Она была таинственная, огромная, снежная, занятая голодом и войной. Карты висели на площадях, и красная нитка, поддерживаемая флажками, проходила где—то между Курском и Харьковом, приближаясь к Москве. Охотный ряд был низкий, длинный, деревянный и раскрашенный. Художники—футуристы намалевывали странные картины на его стенах — людей с зелеными лицами, церкви с падающими куполами. Такие же картины украшали высокий забор на Тверской. В окнах магазинов висели плакаты РОСТа:

Ешь ананасы,

Рябчиков жуй, —

День твой последний

Приходит, буржуй.

Это были первые стихи, которые я самостоятельно прочитал.

Глава 2.

ШКОЛА.

Кажется, я уже упоминал, что, по мнению Наробраза. наш детский дом был чем—то вроде питомника юных дарований. Наробраз полагал, что мы отличаемся дарованиями в области музыки, живописи и литературы. Поэтому после уроков мы могли делать что угодно. Считалось, что мы свободно развиваем свои дарования. И мы их действительно развивали. Кто убегал на Москву—реку помогать пожарникам ловить в прорубях рыбу, кто толкался на Сухаревке, присматривая, что плохо лежит.

А я все чаще оставался дома. Мы жили этажом ниже, под школой, и вся жизнь школы проходила перед моими глазами. Это была непонятная, загадочная, сложная жизнь. Я толкался среди старшеклассников, прислушивался к разговорам. Новые отношения, новые мысли, новые люди. На Энск все это было так же не похоже, как самый Энск не похож на Москву. Я долго ничего не понимал, удивляясь всему без разбору. Но вот как представляется мне четвертая трудовая школа теперь.

Еще недавно в большом красном здании на Садово—Триумфальной помещалась гимназия Пестова. При ней был открыт маленький детский дом — наш дом. Зимой девятнадцатого года гимназия Пестова была слита с реальным училищем Лядова, а весной — с женской гимназией Бржозовской.

Мои читатели не учились до революции в средней школе и, без сомнения, не помнят, с каким презрением относились друг к другу гимназисты и реалисты. Не знаю, на чем была основана эта вражда, но еще в Энске до меня доходили интересные слухи о страшных драках на катке, о благородных силачах—гимназистах, о подлецах реалистах, выходивших на бой, зажав в кулаке запрещенную правилами чести «свинчатку». Теперь в Москве я увидел все это своими глазами.