Теперь представьте себе, с каким чувством я слушал этот разговор! Я смотрел на старушку через дырку в портьере, и эта дырка была как бы объективом, в котором все, что произошло между мной и Катей, с каждой минутой становилось яснее, словно попадало в фокус. Все приблизилось и стало на свое место, и этого всего было так много — и так много хорошего, что у меня сердце стало как—то дрожать и я понял, что страшно волнуюсь. Только одно было совершенно непонятно: я никогда не «одолевал» сестру просьбами и никогда не писал ей, что «не могу жить без Кати».

— Санька выдумала это, вот что, — сказал я себе. — Она все врала ей. И все это было правдой.

Нина Капитоновна еще рассказывала что—то, но я больше не слушал ее. Я так забылся, что стал расхаживать в своем «шкафу» и пришел в себя, лишь, когда услыхал строгое покашливание Кораблева.

Так я и сидел в «шкафу», пока Нина Капитоновна не ушла. Не знаю, зачем она приходила, — должно быть, просто душу отвести. Прощаясь, Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб — они и прежде всегда так прощались.

Я задумался и не слышал, как он вернулся из передней, и вдруг увидел над собой, между половинками портьеры, его нос и усы.

— Жив?

— Жив, Иван Павлыч.

— Что скажешь?

— Скажу, что я страшный, безнадежный дурак, — ответил я, схватившись за голову. — Как я говорил с ней! Ох, как я говорил с ней! Как я ничего не понял! Как я ничего не сказал ей, а ведь она ждала! Что же она чувствовала, Иван Павлыч! Что она теперь думает обо мне!

— Ничего, передумает.

— Нет, никогда! Вы знаете, что я сказал ей: «Я буду держать тебя в курсе».

Кораблев засмеялся.

— Иван Павлыч!

— Ты же писал, что без нее жить не можешь.

— Не писал! — возразил я с отчаянием. — Это Санька выдумала. Но это правда! Иван Павлыч! Это абсолютная правда. Я не могу жить без нее, и у нас действительно беспричинная ссора, потому что я думал, что она меня давно разлюбила. Но что же делать теперь? Что делать?!

— Вот что, Саня: у меня назначено на девять часов деловое свидание, — сказал он. — В одном театре. Так что ты…

— Ладно, я сейчас уйду. А можно мне сейчас зайти к Кате?

— Она тебя выгонит, и будет совершенно права.

— Пусть выгонит, Иван Павлыч! — сказал я и вдруг поцеловал его. — Черт его знает, я не понимаю, что теперь делать? Как вы думаете, а?

— Теперь мне нужно переодеться, — сказал Кораблев и пошел в «шкаф», — а что касается тебя, то тебе, по—моему, нужно придти в себя.

Я видел, как он снял френч и, подняв воротник мягкой рубахи, стал повязывать галстук.

— Иван Павлыч! — вдруг заорал я. — Постойте! Я совсем забыл! Вы сказали, что я был тогда прав, когда мы спорили, о ком идет речь в письме капитана?

— Да.

— Иван Павлыч!

Кораблев вышел из «шкафа» причесанный, в новом сером костюме, еще молодой, представительный.

— Сейчас мы поедем в театр, — сказал он серьезно, — и ты все узнаешь. У тебя будет такая задача: сидеть и молчать. И слушать. Понимаешь?

— Ничего не понимаю. Едем.

Глава 5.

В ТЕАТРЕ.

Московский драматический театр! Если судить по Грише Фаберу, можно было представить, что это большой, настоящий театр, в котором все актеры носят такие же шикарные белые гетры и так же громко, хорошо говорят. Вроде МХАТ. Но оказалось, что это маленький театр на Сретенке, в каком—то переулке.

Шел, как об этом извещала освещенная витрина у входа, спектакль «Волчья тропа», и в списке актеров мы тотчас же отыскали Гришу. Он играл доктора: «Доктор — Г.Фабер». Эта роль почему—то стояла на последнем месте.

Гриша встретил нас в вестибюле, такой же великолепный, как всегда, и немедленно пригласил в свою уборную.

— Я его позову, когда начнется второй акт, — загадочно сказал он Кораблеву.

Кого «его»? Я взглянул на Кораблева, но он в эту минуту вправлял в свой длинный мундштук папиросу сделал вид, что не заметил моего взгляда.

В Гришиной уборной сидели еще трое артистов, и у них почему—то был такой вид, как будто они сидят в своей уборной. Но пока Гриша усаживал нас, они деликатно вышли, и тогда он извинился за помещение.

— В моей личной уборной сейчас ремонт, — сказал он.

Мы заговорили о нашем школьном театре, вспомнили трагедию «Настал час», в которой Гриша когда—то играл приемыша—еврея, и я сказал, что, по—моему, он просто великолепно исполнял эту роль. Гриша засмеялся, и вдруг вся его важность слетела.

— Санька, я не понимаю, ты же тогда рисовал, — сказал он. — Что это ты вдруг стал летать на небо? Ходи к нам в театр, какого черта! Мы сделаем из тебя художника. Что, плохо?

Я сказал, что согласен. Потом Гриша еще раз извинился — скоро на сцену, его ждет гример — и вышел. Мы остались одни.

— Иван Павлыч, дорогой, объясните вы мне наконец, в чем дело? Зачем вы привезли меня сюда? Кто это «он»? С кем вы хотите меня познакомить?

— А ты глупостей не наделаешь?

— Иван Павлыч!

— Ты уже сделал одну глупость, — сказал Кораблев. — Даже две. Во—первых, не заехал ко мне. А во—вторых, сказал Кате: «Я буду держать тебя в курсе!»

— Иван Павлыч, ведь я же ничего не знал! Вы мне просто писали: заезжай ко мне, и я не подозревал, что это так важно. Скажите мне, кого мы тут ждем? Кто этот человек и почему вы хотите, чтобы я его видел?

— Ну ладно, — сказал Кораблев. — Только помни уговор: сидеть и не говорить ни слова. Это — фон Вышимирский.

Вы знаете, что мы сидели в Гришиной уборной в Московском драматическом театре. Но в эту минуту мне показалось, что все это происходит не в уборной, а на сцене, потому что едва Иван Павлыч произнес эти слова, как в комнату, нагнувшись, чтобы не удариться о низкий переплет двери, вошел фон Вышимирский.

Я сразу понял, что это он, хотя до сих пор мне даже и в голову никогда не приходило, что этот человек существует на свете. Мне всегда казалось, что Николай Антоныч выдумал фон Вышимирского, чтобы свалить на него все мои обвинения. Это была просто какая—то фамилия, и вот она вдруг реализовалась и превратилась в сухого длинного старика, сгорбленного, с желтыми седыми усами. Теперь он был, понятно, просто Вышимирский, а никакой не «фон». На нем была форменная куртка с блестящими пуговицами — гардеробщик! — на голове седой хохол, под подбородком висели длинные морщинистые складки кожи.

Кораблев поздоровался с ним, и он легко, даже снисходительно протянул ему руку.

— Вот, оказывается, кто меня ждет — товарищ Кораблев, — сказал он, — да еще не один, а с сыном. Сын? — спросил он быстро и быстро посмотрел на меня и на Кораблева, и снова на меня и на Кораблева.

— Нет, это не сын, а мой бывший ученик. А теперь он летчик и хочет познакомиться с вами.

— Летчик и хочет познакомиться, — неприятно улыбаясь, сказал Вышимирский. — Чем же летчика заинтересовала моя персона?

— Ваша персона интересует его в том отношении, — сказал Кораблев, — что он, видите ли, пишет историю экспедиции капитана Татаринова. А вы, как известно, принимали в этой экспедиции самое деятельное участие.

Кажется, это замечание не очень понравилось Вышимирскому. Он снова быстро взглянул на меня, и в его старых, водянистых глазах мелькнуло что—то — страх, подозрение? Не знаю.

Но тут же он приосанился и затрещал, затрещал. Поминутно он называл Ивана Павлыча «товарищ Кораблев» и хвастался невыносимо. Он сказал, что это была великая, историческая экспедиция и что он много работал, очень много, «чтобы все было великолепно». При этом он ни минуты не мог усидеть на месте — вставал, делал разные движения руками, хватал себя за левый ус и нервно тянул его вниз и так далее.

— Но это было очень давно, — наконец сказал он, как будто удивившись.

— Ну, не очень давно, — возразил Кораблев. — Незадолго до революции.

— Да, незадолго до революции. Я тогда не служил в артели инвалидов. Но это временное, эта служба, потому что у меня большие заслуги. Мы тогда много трудились. Это были большие труды.