Как будто я сам через несколько лет спокойно заглянул себе в душу и оценил все — и ненужную горячность в делах, которые касаются самого дорогого на земле — человеческого сердца, и неуверенность в себе, преследующую меня, быть может, с тех пор, когда я был немым мальчиком и мир казался мне таким необъяснимо сложным. Мне казалось теперь, что во мне еще были последние черты этой немоты. Например, в своей любви я не сумел полностью высказать себя и промолчал о самом важном. Мне казалось, что моя любовь не удалась потому, что очень сложные обстоятельства обступили ее со всех сторон, — и это снова был тот же сложный мир, перед которым немым мальчиком я застывал в каком—то оцепенении.

Нет, все переменилось в моей душе, я чувствовал это! Я больше не был горячим мальчиком, стремившимся, не теряя ни минуты, доказать свою правоту. Я знал теперь, что мне нужнее всего — спокойствие и твердость.

С чувством грусти и жалости к самому себе я думал об этих годах моей юности и школьной любви. Теперь кончено было с юностью и любовь уже не та. Но, как и прежде, все было впереди, и я смотрел вперед с еще большей надеждой, чем прежде.

Я недолго пробыл в Москве. Меня очень вежливо приняли в Главсевморпути, потом в Управлении гражданского воздушного флота. Но нечего было и думать о Севере — так мне сказали — до тех пор, пока меня не отпустит Балашовская школа.

Только через полтора года мне удалось добиться назначения на Север — и то совершенно случайно. Я познакомился в Ленинграде с одним старым полярным летчиком, который хотел вернуться в центр: ему уже не по годам были тяжелые северные полеты. Мы обменялись. Он занял мое место, а я получил назначение вторым пилотом на одну из дальних северных линий.

Глава 6.

У ДОКТОРА.

Нетрудно было найти этот дом, потому что вся улица состояла только из одного дома, а все остальные существовали только в воображении строителей Заполярья.

Уже темнело, когда я постучался к доктору, и как раз окна осветились, и чья—то тень задумчиво прошла за шторой. Мне долго никто не открывал, и я сам тихонько открыл тяжелую дверь и очутился в чистых, просторных сенях.

— Хозяева есть?

Никто не откликнулся. В углу стоял голик, и я почистил им валенки: снег был по колено.

— Дома кто—нибудь?

Никого. Только маленький рыжий котенок выскочил из—под вешалки, испуганно посмотрел на меня и удрал. Потом в дверях появился доктор.

Может быть, это невероятно с медицинской точки зрения, но он не только не постарел за эти годы, но даже помолодел и снова стал похож на того длинного, веселого, бородатого доктора, который в деревне учил нас с сестрой печь картошку на палочках.

— Вы ко мне?

— Доктор, я хочу пригласить вас к больному, — сказал я быстро. — Интересный случай: немота без глухоты. Человек все слышит и не может сказать «мама».

Доктор медленно поднял очки на лоб.

— Виноват…

— Я говорю: интересный случай, — продолжал я серьезно. — Человек может произнести только шесть слов: кура, седло, ящик, вьюга, пьют, Абрам. Больной Г. Описано в журнале.

Доктор подошел ко мне с таким видом, как будто собрался взять меня за язык или заглянуть в ухо. Но он просто сказал:

— Саня!

Мы обнялись.

— Прилетел все—таки!

— Прилетел.

— Ну, молодец! Летчик? Ну, молодец! Ну, молодец!

Он обнял меня за плечи и повел в столовую. Там стоял мальчик лет двенадцати, очень похожий на доктора. Он подал мне руку и сказал на «о»: «Володя».

Здесь было светлее, чем в сенях, и доктор снова принялся рассматривать меня со всех сторон и на этот раз, кажется, с трудом удержался, чтобы действительно не заглянуть в ухо.

— Ну, молодец, — снова, раз десять повторил он. — А сестра? Где она? Тоже летает?

— От сестры сердечный привет, — сказал я. — Она художница, вышла замуж и живет в Ленинграде.

— Уже замужем? С косичками?

Я засмеялся. Саня в детстве носила косички.

— Ох, я старик, — со вздохом сказал доктор. — Приезжает маленький худенький мальчик, который ходил в больших рваных штанах, и оказывается — он летчик. Девочка с косичками — художница, вышла замуж и живет в Ленинграде.

— Иван Иваныч, честное слово, вы не переменились. Просто поразительно. Даже помолодели!

Он засмеялся. Ему было приятно, что я так говорю, и я потом весь вечер время от времени повторял, что он помолодел или, во всяком случае, нисколько не переменился.

Мы сидели за чаем, когда пришла жена доктора, Анна Степановна, высокая полная женщина, которая показалась мне похожей в своей малице и пимах на какого—то северного бога. Она сняла малицу и сменила пимы и все—таки осталась такой большой, что даже длинный доктор выглядел в сравнении с ней каким—то не очень длинным, не говоря уже обо мне. У нее было совсем молодое лицо, и она очень подходила к этому чистому деревянному дому, к желтому полу и деревенским половикам. В ней было что—то старорусское, как, впрочем, и в самом Заполярье, хотя это был совершенно новый город, построенный только пять—шесть лет тому назад. Потом я узнал, что она поморка.

Мы заговорили о Заполярье, и я узнал историю этого удивительного деревянного города с деревянными тротуарами и мостовыми — города, в котором самая почва состоит из слежавшихся опилок.

— Как дождь пройдет, кажется, что идешь по квартире, — сказала Анна Степановна. — Все полы, полы. И шоссе деревянное.

Оказалось, что доктор приехал в Заполярье с первым пароходом и весь город был построен у него на глазах.

— Здесь в двадцать восьмом году была тайга, — сказал он. — А вот на этом месте, где мы сейчас сидим и пьем чай, били зайцев.

— А теперь стоит один дом, — сказала Анна Степановна, — а улицу собирались построить, да так и не собрались.

— А театр, скажешь, плохой?

— Театр хороший.

— К нам в прошлом году приезжал МХАТ, — сказал Володя и покраснел. — Мы их встречали с цветами. Они удивлялись, откуда у нас цветы, а у нас сколько угодно.

Все посмотрели на него, и он еще больше покраснел.

— Володя любит театр, — сказала Анна Степановна, — и еще очень любит…

— Мама!

Доктор засмеялся.

— Мамочка, можно тебя на минуту? — грозно сказал Володя и вышел.

Анна Степановна тоже засмеялась и пошла за ним.

— Стихи пишет, — шепотом сказал доктор. — Нет, теперь, когда вспоминаешь, очень интересно, — продолжал он. — Это было здорово! Когда первый лесозавод строили — в газете вместо даты печатали: столько—то дней до пуска лесозавода. Двадцать дней. Девятнадцать дней. И наконец — один день! А первые самолеты! Как их встречали! А ты? — вдруг спохватился доктор. — Как ты? Что собираешься делать?

— Собираюсь летать.

— Куда?

— Еще не знаю. Планы большие, а пока буду возить в Красноярск пушнину.

— А планы — новая трасса?

— Да… Иван Иваныч, — сказал я, когда было съедено все, что было на столе, и мы принялись за очень вкусное самодельное вино из морошки, — помните ли вы те письма, которыми мы обменялись, когда я еще был в Ленинграде?

— Помню.

— Вы написали мне очень интересное письмо об этом штурмане, — продолжал я, — и мне, прежде всего, хочется узнать, сохранились ли его черновые тетради?

— Сохранились.

— Очень хорошо. А теперь выслушайте меня. Это довольно длинная история, но я все—таки расскажу ее вам. Как известно, не кто иной, как вы, в свое время научили меня говорить. Вот и расплачивайтесь.

И я рассказал ему все — начиная с чужих писем, которые когда—то читала мне вслух тетя Даша. О Кате я сказал только несколько слов — в порядке информации. Но доктор в этом месте почему—то улыбнулся и сейчас же принял равнодушный вид.

— …Это был очень усталый человек, — сказал он о штурмане. — В сущности, он умер не от гангрены, а от усталости. Он истратил слишком много сил, чтобы избежать смерти, и на жизнь уже не осталось. Такое он производил впечатление.