Когда я вернулся, у Кати были красные глаза, и она сидела на скамейке, опустив руки с письмами на колени.
— Замерзла? — спросил я, не зная, с чего начать разговор.
— Я не разобрала несколько слов… Вот эти: «Молю тебя…»
— Ах, вот эти! Здесь написано: «Молю тебя, не верь этому человеку…»
Вечером Катя была у нас в гостях, но мы ничего не говорили о старых письмах, — это было условленно заранее. Только тетя Даша не выдержала и рассказала историю утонувшего почтальона. Оказывается, он не случайно утонул, а утопился «по насердке любви», как она объяснила. Он был влюблен в одну девушку, а девушку отдали за другого.
— Хоть бы письма—то вперед разнес! — с досадой добавила тетя Даша.
Катя была очень грустна. Все ухаживали за ней, особенно Саня, которая сразу привязалась к ней, как это только девушки умеют. Потом мы с Саней проводили ее до самой козы, которая опять стояла на дорожке, но на этот раз не закатила истерики, только сердито затрясла бородой.
Старики еще не спали, когда мы вернулись домой. Судья с некоторым опозданием ругал тетю Дашу за то, что она не доставила почту — «хотя бы те письма, на коих можно было разобрать адреса», — и находил для нее только одно оправдание — десятилетнюю давность. Тетя Даша говорила о Кате. Моя судьба, по ее мнению, была уже решена.
— Ничего, понравилась, — сказала она вздохнув. — Красивая, грустная. Здоровая.
Я попросил у Сани карту нашего Севера и показал путь, который должен был пройти капитан Татаринов из Ленинграда во Владивосток. Только теперь я вспомнил об его открытии. Что это за земля к северу от Таймырского полуострова?
— Постой—ка, — сказала Саня. — Да ведь это Северная Земля!
Что за черт! Это была Северная Земля, открытая в 1913 году лейтенантом Велькицким. Широта 79°35' между восемьдесят шестым и восемьдесят седьмым меридианами. Очень странно!
— Виноват, товарищи, — сказал я и, должно быть, немного побледнел, потому что тетя Даша посмотрела на меня с испугом. — Я все понимаю! Сперва это была серебристая полоска, идущая от самого горизонта. Третьего апреля полоска превратилась в матовый щит. Третьего апреля!
— Саня… — с беспокойством начала было тетя Даша.
— Виноват, товарищи! Третьего апреля. А Велькицкий открыл Северную Землю осенью, не помню точно когда, но только осенью, в сентябре или октябре. Осенью, через полгода! Осенью, значит, он ни черта не открыл, потому что она была уже открыта.
— Саня! — сказал и судья.
— Открыта и названа в честь Марьи Васильевны, — продолжал я, крепко держа палец на Северной Земле, как будто боясь, как бы с ней опять не произошло какой—нибудь ошибки. — В честь Марьи Васильевны «Землей Марии» или что—нибудь в этом роде. А теперь садитесь, и я вам все объясню!..
Как уснуть после такого дня? Я пил воду, рассматривал карту. В столовой висели виды Энска, и я долго изучал их, не зная, что это Санины Картины, что она учится живописи и мечтает об Академии художеств. Я снова рассматривал карту. Я вспомнил, что Северной Землей эти острова стали называться недавно, что Велькицкий назвал их «Землей Николая Второго».
Бедный Катин отец! Он был удивительно, необыкновенно несчастлив. Ни в одной географической книге нет ни одного упоминания о нем, и никто в мире не знает о том, что он сделал.
Мне стало холодно от жалости и от восторга, и я лег, потому что был шестой час и на улице кто—то уже шаркал метлою. Но я не мог уснуть. Обрывки фраз из письма капитана мучили меня, я как будто слышал голос тети Даши и видел, как она читает это письмо, поглядывая через очки, вздыхая и запинаясь. Картина, некогда представившаяся моему воображению, — белые палатки на снегу, собаки, запряженные в сани, великан в меховых сапогах, в меховой высоченной шапке, — вновь вернулась ко мне, и мне захотелось, чтобы все это случилось со мною, чтобы я был на этом корабле, медленно двигающемся навстречу гибели вместе с дрейфующими льдами, чтобы я был капитаном, который пишет прощальное письмо жене, — пишет и не может окончить. «Я назвал ее твоим именем, так что на любой географической карте ты найдешь теперь сердечный привет от твоего…»
Как могла кончаться эта фраза?.. И вдруг что—то медленно прошло у меня в голове, очень медленно, как будто нехотя, и я сел на постели, не веря себе и чувствуя, что сейчас сойду с ума — сойду с ума, потому что я вспомнил:
«…привет от твоего Монготимо Ястребиный Коготь, как ты когда—то меня называла. Как это было давно, боже мой! Впрочем, я не жалуюсь… Впрочем, я не жалуюсь», — продолжал я вспоминать, бормотать, путаясь, что вот еще одно слово, еще одно, а дальше — забыл, не припомнил. «Я не жалуюсь. Мы увидимся, и все будет хорошо. Но одна мысль, одна мысль терзает меня!»
Я вскочил, зажег лампу и бросился к столу, где лежали карандаши и карты.
«Горько сознавать, — теперь я писал на карте, — горько сознавать, что все могло быть иначе Неудачи преследовали нас, и первая неудача — ошибка, за которую приходится расплачиваться ежечасно, ежеминутно, — та, что снаряжение экспедиции я поручил Николаю».
Николаю? Верно ли? Да, Николаю!
Я остановился, потому что дальше в памяти был какой—то провал, а уже потом — это я снова помнил очень ясно — что—то о матросе Скачкове, который упал в трещину и разбился насмерть. Но это было уже совсем не то. Это было содержание письма, а не текст, из которого я больше ничего не мог припомнить, кроме нескольких отрывочных слов.
Так я и не уснул. Судья встал в восьмом часу и испугался, найдя меня сидящим в одном белье у карты Севера, по которой я успел уже прочитать все подробности гибели шхуны «Св. Мария», — подробности, которые, верно, удивили бы и самого капитан: Татаринова, если бы он вернулся…
Накануне мы условились пойти в городской музей. Саня хотела показать нам этот музей, которым в Энске очень гордились. Он помещался в Паганкиных палатах — старинном купеческом здании, о котором Петя Сковородников когда—то рассказывал, что оно набито золотом, а в подвале замурован сам купец Паганкин, и кто войдет в подвал, того он задушит. И действительно, дверь в подвал была закрыта, и на ней висел огромный замок, наверно двенадцатого века, но зато окна открыты, и через них возчики бросали в подвал дрова.
На третьем этаже была выставка картин Саниного учителя художника Тува, и она, прежде всего, повела нас смотреть эти картины. Художник был тут же, при картинах, — маленький, в бархатной толстовке, приветливый, с большой черной шевелюрой, а которой сверкали толстые седые нити. Картины его были недурны, но скучноваты — снова Энск и Энск, ночью и днем, при лунном и солнечном освещении, Энск старый и новый. Впрочем, мы хвалили их самым бессовестным образом: уж больно милый был этот Тува, и Саня глядела на него с таким обожанием!
Должно быть, она догадалась, что нам с Катей нужно поговорить, потому что вдруг извинилась и осталась на выставке под каким—то пустым предлогом, а мы спустились вниз, в большой зал, где стояли рыцари, в сетчатых железных кольчугах, вылезавших из—под нагрудника, как рубашка из—под жилета.
Понятно, мне не терпелось рассказать Кате о своих ночных открытиях. Но как начать такой разговор? Она сама начала.
— Саня, — сказала она, когда мы остановились перед воином времен Стефана Батория, чем—то напоминавшим Кораблева, — я думала, о ком он пишет: «Не верь этому человеку».
— Ну?
— И решила, что это… не о нем.
Мы молчали. Она не отрываясь смотрела на воина.
— Нет, о нем, — возразил я довольно мрачно. — Между прочим, твой отец открыл Северную Землю. Именно он, а вовсе не Велькицкий. Я это установил.
Но это известие, через несколько лет поразившее географов всего мира, не произвело на Катю особенного впечатления.
— А почему ты думаешь, — продолжала она с некоторым трудом, — что это именно он… Николай Антоныч? Ведь там, в письме, нет никаких указаний?
— Указаний сколько угодно. — Я чувствовал, что начинаю сердиться. — Во—первых, насчет собак. Кто тысячу раз хвастался, что купил для экспедиции превосходных собак? Во—вторых…