Сперва она возвращалась молча, лишь делая руками разные загадочные знаки, которые можно было понять приблизительно так: «Господи, боже ты мой, что—то будет?»
Потом стала бормотать. Потом вздохнула и заговорила. Новость была необыкновенная Кораблев пришел делать предложение Марье Васильевне. Что такое «делать предложение», я, разумеется, знал. Он хотел жениться на ней и пришел спросить, согласна она или не согласна.
Согласна или не согласна? Если бы меня не было на кухне, Нина Капитоновна точно так же обсуждала бы этот вопрос со своими кастрюлями и горшками. Она не могла молчать.
— Говорит — все отдам, всю жизнь, — сообщила она, вернувшись из столовой в третий или четвертый раз. — Ничего не пожалею.
Я сказал на всякий случай:
— Ну да?
— Ничего не пожалею, — торжественно повторила Нина Капитоновна. — Я вижу ваше существование. Оно — незавидное, на вас мне тяжело смотреть.
Она принялась было за картошку, но вскоре снова ушла и вернулась с мокрыми глазами.
— Говорит, что всегда тосковал по семье, — сообщила она. — Я был одинокий человек, и мне никого не нужно, кроме вас. Я давно делю ваше горе. В этом роде.
«В этом роде» Нина Капитоновна добавила уже от себя. Минут через десять она снова ушла и вернулась озадаченная.
— Я устал от этих людей, — сказала она, хлопая глазами. — Мне мешают работать. Вы знаете, о ком я говорю. Поверьте мне, это человек страшный.
Нина Капитоновна вздохнула и села.
— Нет, не пойдет она за него. Она — удрученная, и он — в годах.
Я не знал, что на это ответить, и на всякий случай снова сказал:
— Ну да?
— Поверьте мне, это человек страшный, — задумчиво повторила Нина Капитоновна. — Может быть! Господи, помилуй! Может быть!
Я сидел смирно. Обед был отставлен, белые водяные шарики катались по плите вода, в которой плавала картошка, кипела, кипела…
Старушка снова ушла и на этот раз провела в столовой минут пятнадцать. Вернувшись, она зажмурилась и всплеснула руками.
— Не пошла, — объявила она. — Отказала. Господи, помилуй! Такой мужчина!
Кажется она и сама хорошенько не знала, радоваться или огорчаться, что Марья Васильевна отказала Кораблеву.
Я сказал:
— Жалко.
Нина Капитоновна посмотрела на меня с изумлением.
— Чего же, могла и выйти, — добавил я. — Еще молодая.
— Полно врать… — сердито начала было Нина Капитоновна.
Вдруг она стала степенная, важная, поплыла из кухни и встретила Кораблева в передней он был очень бледен. Марья Васильевна стояла в дверях и молча смотрела, как он одевался. По глазам было видно, что она недавно перестала плакать.
— Бедный, бедный! — как бы про себя сказала Нина Капитоновна.
Кораблев поцеловал ей руку, а она его в лоб, — для этого ей пришлось встать на цыпочки, а ему — наклониться.
— Иван Павлович, вы — мой друг и наш друг, — сказала Нина Капитоновна степенно. — И должны знать, что вы у нас всегда как в родном доме. И Маше вы — первый друг, я знаю. И она это знает.
Кораблев молча поклонился, Мне было очень жаль его. Я просто не мог понять, почему Марья Васильевна ему отказала. На мой взгляд, это была подходящая пара.
Должно быть, старушка ожидала, что Марья Васильевна позовет ее и все расскажет — как Кораблев делал предложение и как она ему отказала. Но Марья Васильевна не позвала ее. Наоборот, она заперлась в своей комнате на ключ, и слышно было, как она там расхаживает из угла в угол.
Катя кончила «Первую встречу испанцев с индейцами» и хотела ей показать, но она сказала из—за двери: «Потом, доченька», и не открыла.
Вообще в доме стало как—то скучно с тех пор, как ушел Кораблев, а потом и еще скучнее, когда пришел веселый Николай Антоныч и объявил, что к обеду будут не трое, как он рассчитывал, а шесть человек гостей.
Хочешь — не хочешь, а Нине Капитоновне пришлось серьезно браться за дело. Даже Катя была приглашена — стаканом вырезать для колдунов кружочки из теста. Она принялась очень энергично, раскраснелась, вся перемазалась мукой — нос и волосы, но скоро ей надоело, и она решила вырезать не стаканом, а старой чернильницей, чтобы получились не кружочки, а звездочки.
— Бабушка, для красоты, — умоляюще сказала она Нине Капитоновне.
Потом она сваляла звездочки и объявила, что будет печь свой пирог, отдельно. Словом, от нее было мало толку.
Шесть человек гостей! Кто же? Я смотрел из кухни и считал.
Первым пришел заведующий учебной частью Ружичек, по прозвищу Благородный Фаддей. Не знаю, откуда взялось это прозвище: всем хорошо было известно, какой он благородный! За ним явился толстый, лысый, с длинной смешной головой учитель Лихо. За ним еще кто—то, все педагоги. Потом пришла немка, она же француженка — преподавала немецкий и французский. Пришла наша Серафима с часиками на груди, и последним неожиданно приперся Возчиков из восьмого класса. Этот Возчиков был типичный «лядовец». Он чисто одевался, даже носил ремень с пряжкой МРУЛ, то есть Московское Реальное Училище Лядова», и был представителем старших классов в школьном совете.
Вообще здесь был почти весь школьный совет. Это было довольно странно — пригласить почти весь школьный совет к обеду.
Я сидел в кухне и слушал, о чем они говорят. Двери были открыты. Сперва Лихо сказал о «продуктах питания», о том, что теперь будут новые деньги. Сегодня фунт масла стоит четырнадцать миллионов, а завтра — двадцать копеек, как в довоенное время. Сегодня дворнику дают десять миллионов, а завтра десять Копеек, «и он еще будет кланяться и благодарить».
— А я—то, дура, только что скатерть продала за двести тридцать миллионов, — вздохнув, сказала Серафима Петровна.
Потом заговорили о Кораблеве. Вот тебе на! Оказывается, он подлизался к советской власти. Он из кожи лезет вон, чтобы «сделать карьеру». Усы он красит. Эту крайне вредную затею с театром он провел только для того, чтобы «завоевать популярность». Он был женат и свел жену в могилу. На заседаниях он проливает, оказывается, «крокодиловы слезы».
Я не знал, что такое «крокодиловы слезы», но при этих словах мне представился Кораблев, выходящий из комнаты Марьи Васильевны, бледный, с повисшими, точно приклеенными усами, и я сразу понял, что они все врут. И насчет театра, и насчет жены, и насчет «крокодиловых слез», что бы это ни означало. Они — его враги, те самые, о которых он еще сегодня говорил Марье Васильевне: «Я устал от этих людей. Мне мешают работать».
До «крокодиловых слез» — это еще был разговор. Но вот я услышал голос Николая Антоныча и понял, что это не разговор, а заговор. Они хотели прогнать Кораблева из школы.
Николай Антоныч начал издалека:
— Педагогика в числе внешних воспитательных факторов всегда предусматривала искусство…
Потом он перешел к Кораблеву и, прежде всего «отдал должное его дарованиям». Оказывается, нам нет никакого дела до «причин гибели его покойной жены». Нас интересует лишь «мера и степень его воздействия на детей». Нас волнует вредное направление, на которое Иван Павлыч толкает школу, и только поэтому мы должны поступить так, как нам подсказывает педагогический долг — «долг лояльных советских граждан».
Нина Капитоновна загремела пустыми тарелками, и я не расслышал, что именно подсказывает Николаю Антонычу его педагогический долг. Но когда Нина Капитоновна потащила в столовую второе, я из общего разговора понял, что они хотят сделать.
Во—первых, на ближайшем заседании школьного совета Кораблеву будет предложено «ограничиться преподаванием географии в пределах программы». Во—вторых, его деятельность будет оценена как «вульгаризация идеи трудового воспитания». В—третьих, школьный театр будет закрыт. В—четвертых и в—пятых еще что—то. Кораблев, конечно, обидится и уйдет. Как сказал Благородный Фаддей — «скатертью дорога».
Да, это был подлый план, и я удивлялся, что Нина Капитоновна не вмешивалась, терпела. Но вскоре я понял, в чем дело. Приблизительно со второго блюдя она стала жалеть, что Марья Васильевна отказала Кораблеву. Больше она ни о чем не думала, ничего не слышала. Она что—то бормотала, пожимала плечами и один раз даже сказала громко: